Вот и закончилось это путешествие. Начавшись у впадения удивительной Пёзы в огромную Мезень-реку близ города Мезени,

закончилось оно у впадения удивительной Цильмы в необъятную Печору у села Усть-Цильмы.

Путешествие длиною в восемьсот верст, три недели и одно тысячелетие, охватившее исторически один регион, входивший когда-то в одну лишь российскую губернию, но в столь разные, порой даже противоречивые ее части. Одно только сравнение города Мезени с превосходящим его вдвое селом Усть-Цильмой заставляет задуматься. Но путешествие, нитка маршрута которого вобрала в себя всю нашу тысячелетнюю историю. Может, поэтому мне так не хочется заканчивать этот затянувшийся многосерийный рассказ.
Я умышленно не стал включать сюда рассказ об Усть-Цильме, поскольку должен он быть отдельным, самостоятельным и очень объективным, дабы не пасть жертвой сиюминутных эмоций, выложенных мной в дневнике on-line по приезду: «а красоту Усть-Цильмы-то Вы и не увидели», - прокомментировал эти эмоции Николай Митрофанович. Увидели и увидим, и вернемся, и не раз…
Как не стал я писать тут о Мезени – тоже тема отдельного и большого разговора.
Выносливый читатель, прошедший вслед за нами этот многостраничный поход, мог увидеть в рассказе противоречие. Вернее, их много, противоречий, но одно – прямо на поверхности. С самого начала я настраивал вас на то, что это некая особенная территория, с особенным населением, даже часть пролога назвал «настроинг». А с другой стороны, как зарядил я с эпиграфа, или даже со стартовой пресс-конференции, что тут она, эта самая пресловутая Русь и есть, так и закончил периодически выстреливать фразами, типа той, что двумя абзацами выше: «нашу тысячелетнюю историю». Нашу. Вот и получается, что я рассказываю, вроде, о нас же, но с другой стороны, о неком особом месте, куда, мало того, что непросто добраться, так еще и особенно настраиваться нужно.
Нет противоречий. С того момента, как мелькнул меж лиственниц Волока варяжский шлем, прошло тысячелетие всяческих событий, и Русь наша оказалась подверженной огромному количеству самых разнообразных влияний, внешних и внутренних, объективных и субъективных, культурных и языковых. Москва, как перекресток дорог, больше, особенно с запада, юга и востока, Новгород – чуть меньше. Но и из Новгорода стало «убегать» на север и на северо-восток то, что не хотело этому влиянию поддаваться. Критики, заметьте, я не даю оценок ни влиянию, ни попыткам его избежать – не мое это дело, да мне и не интересно его оценивать; тем более, факторов столько, что найдутся среди них разнонаправленные. А Север постепенно становился этаким «заповедником» того, что не меняться хотело, а жить, согласно своей «волюшке» и сообразно представлениям об «исконности» той жизни. Причем и «центр» это знал, относясь, в каких-то случаях, с пониманием, как то - выборность, еще сохраненная на Пинеге, например, через сотню лет после упразднения ее в самом Новгороде. А в каких-то случаях – с демонстративной жестокостью.
Вот и накопились отличия, видимые невооруженным глазом, слышимые невооруженным ухом. И чувствуемые невооруженным сердцем. Но вот интересно: каждый раз попадая на Север, я просто физически ощущаю, что я не приехал сюда, а вернулся. И это ощущение – лучшее, для меня самого, доказательство того, что Север хранит ту самую исконность, которая и складывадась веками во всей Руси. Конечно, все мы меняемся, и юг, и север, и центр. Но Север – меньше, в силу своей удаленности и замкнутости, с одной стороны, и исконного, тысячелетнего проживания на этих территориях, с другой. И такого уникального соотношения «оседлости» и удаленности нет, пожалуй, нигде. Это я о Пезе. Дальше на восток ситуация несколько меняется – продвижение туда длилось некоторое время, на которое «оседлость» в более восточных местах «моложе». Эффект этот заметен уже за Волоком, от Нонбурга – помните – люди становятся более категоричными, замкнутыми, с меньшей «градацией серого»? Это следствие того, что они уже пришли в эти места, а не жили тут испокон, и им ничего не оставалось, как приспособить свою Мезенскую «исконность» к еще более удаленным условиям. А вот мезенцы - поморы (ой, мещана, и, особенно, пезина) – как раз и оказались на пике «исконной самобытности», сохранив и уклад, и язык и, что самое ценное, те самые исконные душевные качества, о которых мы и говорим иной раз в порыве сентиментальности: «русская душа».
Это мы стали другими. Это мы поменялись больше чем они, заменив наносным, или пришлым то, что еще продолжаем «звать Русью». Нет, кусочки «русской души» и у нас остались, а как же. Но у них это больше по объему и чище по удельному содержанию. Просто из-за географии. И язык более близкий к старорусскому, исконней, и это слышно.
А что край Печорский? Пока поморы на Пёзе, они у себя. За Волоком – они уже мало того, что в более глухой, где не от кого ждать помощи, местности, так еще и на территории, по-первости, чужой, контролируемой самоедами, настроенными сначала враждебно, а впоследствии - еще и за исконную веру гонимые. Вот и причина большей скрытности, жесткости и категоричности. И «конкретности». Помните ворону на шесте? Самое время тут дать слово классику, которого я заявлял, как один из первоисточников, но не процитировал до сих пор ни разу. Сергей Максимов:
«Ночью как-то вой волков разбудил меня и обдал всего холодным потом.
— Гони, ямщик, скорее: погибаем!
Ответа не было. Казалось, ямщик дремал себе беззаботно и так крепко, что не слыхал зловещего, леденящего душу воя. Лошади бежали труском.
— Гони лошадей: волки воют!
— А пущай их!
— Съедят, чудак, в клочья разорвут. Гони скорей, если дорога́ тебе жизнь! Опомнись — не спи!
— Не к нам бегут, к лесу!
Вой усиливался, но становился заметно глуше. Слова ямщика оказались правдоподобными, боязнь не позволяла мне высунуться из кибитки и посмотреть по направлению к лесу и волчьему вою, чтобы убедиться в его показании. Я нашелся: ударил кнутом коренную, та брыкнула задними ногами и опять пошла прежней ровной побежкой, как бы согласная с мнением и убеждениями ямщика. Этот равнодушно обернулся назад и, еще при большем хладнокровии (поразительном и досадном), отнесся ко мне с таким вопросом:
— Нешто у вас они страшны, там... в Расее-то?
— В клочья рвут, до смерти рвут, голодные ведь они!
— Наши сытые, наши не рвут!..
Он опять замолчал.
— Гони же, братец, не спи: мне еще жизнь не надоела.
— Да ты не бойся! Что больно испужался? Наши волки человека опасаются, стреляем ведь: они от тебя бегут, а не ты... Оленей вот они режут: это водится за ними, за проклятыми, — и много оленя режут!..» (С. В. Максимов, «Год на Севере»)
Простите мне длинную цитату, но ворона на шесте для отпугивания себе подобных и волки, приученные на генетическом уровне бояться человека просто потому, что человек всегда ответит выстрелом, мне кажется, того стоят. И это при том, что число «человеков»-то там во времена Максимова не сильно отличалось от нынешнего. Это я и понимаю под словами «контролировать территорию».
Когда я писал о крайних Пёзских деревнях, я позволил себе некие поучения власть предержащим, как надо бы к ним относиться. И стал ждать возражений от читателя, которые, мне кажется, тоже на поверхности.
«Ну что ты печешься об этих деревнях? 80 человек в Нонбурге или 170 в Сафоново? А сколько в Марьино или Чертаново, не говоря уж об Орехово-Борисово?»
Возражений не последовало, что может означать, как «не прочли», так и «так не считаем». Ох, как хотелось бы второго. Да, конечно, Нонбург, по населению, – что московская пятиэтажка, а Сафоново – девяти-. Что, открыть в каждой пятиэтажке по школе, а на крыше – по вертолетной площадке? Да еще и Думу или исполком какой избрать на полподъезда? Да, все так. Но тогда представляете, как мир перекошен? Всю территорию между «девятиэтажкой Сафоново» и «пятиэтажкой Нонбург», в три с половиной сотни километров, только они и контролируют. А московская пятиэтажка не контролирует даже тротуар вокруг себя. Можно "укрупнить" и Сафоново, и Нонбург. Но тогда и триста верст своей территории нужно отдать кому-нибудь "более эффективному", потому что на них все и держится, включая волков и ворон. Вот мы и пришли к главному.
Более того. Вся наша огромная государственность держится на таких вот селениях, население которых составляет ничтожное количество от населения городов. Нам эти сафоновы и нонбурги как воздух нужны, с нашими-то дорогами-расстояниями. А учитывая еще и то, что являются они своего рода «народно-культурным банком», хранилищем нашей «исконности», их надо сохранять и лелеять, но очень деликатно, не вмешиваясь, не убив изнутри.
Потому что бывает и так: жил-да-был городок российский, помнил культуру народную, помнил декабристов. А потом нашли там природные богатства, и нахлынуло туда население, да не простое, а то, что за длинным рублем, да освободившееся, да бичи без роду-племени и прочих атрибутов исконности.
Сохранять. Я не могу понять, найти причины того рока, который висит над Русью если и не тысячу, то полтысячи-то точно лет. Ну почему, чтоб построить новый город, нужно снести старый? Чтоб построить новый мир, старый нужно уничтожить до основания? Чтоб построить голландский флот, нужно запретить поморский, а чтоб основать Петербург – убить Архангельск? Только живы они пока, назло живы, словно доказывая: "Хватит разрушать!". Уходят только все дальше и дальше, глубже и глубже, севернее и восточнее. Но исконность свою хранят. Для нас.
А Север хрупок, не может он выдержать больше своих возможностей. Не навредить бы, не поломать. Потому как по всем позициям главное, что там есть, во всех смыслах бесценное и хранящее это бесценное для нас с вами, как ушедшие в Пинежские пещеры старцы, как образцы всех бывших и будущих цивилизаций горы Кайлас в Тибете... –
– Люди.
Это особенно четко видно по отражающейся, как в зеркале, в прозрачной, чистой и спокойной глади вод Волоковых Озер, нашей тысячелетней Истории.
Не искали здесь мы корысти,
Отдыханья да еды,
А нашли поморской совести
Не намеки, не следы,
А старинный, не расплесканный,
не растраченный сосуд,
где и братьями, и сестрами
весь честной проезжий люд…
…Позабытые, но светлые
От простых своих забот,
Люди добрые, приветные,
Да хранит вас вечно Бог!
Николай Окулов.